К этому периоду моей жизни относится сближение мое с личностью, имевшей на меня весьма большое влияние. Ранее я уже имел случай говорить о том, какое значение для меня как писателя имело знакомство с различными людьми, однако никто из них не оказывал на меня более благотворного влияния, чем человек, о котором сейчас пойдет речь. У него я научился еще полнее отрешаться от своего «я», познавать святое в искусстве и ценить предназначение поэта, дарованное мне Богом.
Однако вернусь сначала к 1840 году. Я жил тогда в отеле в Копенгагене и однажды прочел на доске с именами вновь приехавших постояльцев имя шведской певицы Йенни Линд. Я слышал о ней как о первой певице Стокгольма и ввиду оказанных мне недавно в Швеции почестей счел долгом вежливости сделать ей визит. В то время Йенни Линд еще не пользовалась особой известностью вне пределов своей родины, и я думаю, что даже в Копенгагене мало кто о ней слышал. Она приняла меня вежливо, но довольно равнодушно, почти холодно. Она рассказала, что была со своим отцом в Южной Швеции и заехала всего на несколько дней — посмотреть город. Визит мой был очень краток, расстались мы, едва познакомившись, и она оставила у меня впечатление совершенно заурядной личности; вскоре я совсем позабыл об этой встрече. Осенью 1843 года Йенни Линд опять была в Копенгагене, и друг мой, балетмейстер Бурнонвиль, женатый на шведке, подруге певицы, сообщил мне о ее приезде и передал, что она с теплотой вспоминает обо мне и будет рада снова увидеться. Оказалось, что за это время она успела познакомиться с моими произведениями. Бурнонвиль звал меня к ней сейчас же и просил помочь ему уговорить ее остаться здесь на гастроли в Королевском театре. Он прибавил при этом, что я наверняка приду в восторг от ее пения.
Мы явились к певице, и теперь уже она приняла меня как старого знакомого, сердечно пожала мне руку, беседовала со мной о моих произведениях и о своей приятельнице Фредрике Бремер. Скоро речь зашла о предполагаемых гастролях певицы здесь в Копенгагене, и она призналась, что никак не может решиться выступать. «Я никогда не пела вне Швеции! — говорила она. — Дома меня все любят, а здесь, пожалуй, освищут. Нет, я не осмелюсь выступать здесь!» Я ответил, что не имею возможности судить ни о ее пении, ни о ее артистическом даровании, но ввиду господствующего ныне общего настроения уверен, что она будет иметь успех, если только хоть мало-мальски обладает голосом и драматическим талантом.
Так благодаря уговорам Бурнонвиля копенгагенцам довелось испытать величайшее наслаждение. Йенни Линд выбрала для своего дебюта здесь партию Алисы в «Роберте Дьяволе». Молодой, свежий, прелестный голос ее прямо лился в душу! Исполнение дышало самой жизнью, самой правдой; все становилось таким ясным, понятным, исполненным значения. Это было настоящим открытием в мире искусства.
В данном ею затем концерте Йенни Линд спела, между прочим, несколько шведских песен, и народные мелодии в ее исполнении положительно увлекли всех своей оригинальной прелестью. Можно было забыть, что находишься в концертном зале, так сильно было очарование, производимое ее пением и чистой девственностью всей ее натуры, отмеченной печатью гения. Весь Копенгаген превозносил ее, хотя, разумеется, нашлись и такие, кто не пожелал пропустить абонементного спектакля модной итальянской оперы из-за певицы, не успевшей еще снискать себе европейской известности. Но это вполне естественно. Зато все слышавшие ее были в восторге, и Йенни Линд первой из иностранных актрис удостоилась особой награды — в ее честь датские студенты исполнили серенаду. Певица переехала из отеля в семью Бурнонвиля, где ее приняли как дорогого друга, почти как родственницу. И вот однажды вся семья была на вечере у главного режиссера Королевского театра Нильсена, жившего на Фредериксбергском бульваре, — тут-то студенты и устроили факельное шествие, а затем исполнили серенаду. Одну из песен для них написал Ф.Л. Хёдт, а другую я. Певица отблагодарила студентов, спев, в свою очередь, несколько шведских песен. И вдруг после этого я увидал, что она забилась в темный уголок и плачет от радости. «Да, да! — твердила она. — Я буду трудиться, буду работать над собой! Я обязательно должна петь еще лучше к тому времени, когда снова приеду в Копенгаген!»
На сцене Йенни Линд была великолепной актрисой, звездой первой величины, а дома — робкой и скромной девушкой, с детски-благочестивой душой. Ее появление на сцене Королевского театра составило эпоху в истории нашей оперы, мне же она открыла святое в искусстве, я увидел в ней одну из его служительниц-весталок. Вскоре она вернулась в Стокгольм, и Фредрика Бремер писала мне оттуда о ней: «О Йенни Линд как об актрисе мы одного мнения; она стоит на такой высоте, какой только вообще может достигнуть в наше время артист. Но Вы все же еще не вполне знаете ее; поговорите с ней о ее искусстве, и Вы оцените ее ум и духовное развитие, увидите, как лицо ее засияет святым восторгом. Наконец, поговорите с ней о Боге и о религии, и вы увидите в ее невинных глазах слезы. Она — великая актриса, но еще выше стоит как человек!»
Год спустя я был в Берлине. Однажды ко мне зашел композитор Мейербер, и мы разговорились о Йенни Линд. Он слышал, как она пела шведские песни, и был просто поражен. «А как она играет? Как исполняет речитативы?» — спросил он меня. Я высказал ему свой полный восторг, привел несколько подробностей исполнения ею партии Алисы, и он сказал, что, быть может, ему удастся заполучить ее сюда в Берлин, но что пока идут только переговоры. Известно, что приглашение Йенни Линд в Берлин состоялось, она покорила берлинцев, и это положило начало ее европейской славе.
Осенью 1845 года Йенни Линд снова побывала в Копенгагене, и на этот раз восторг публики достиг невероятных размеров — что ж, некоторым ореол славы помогает яснее разглядеть талант. Люди устраивали перед театром настоящие бивуаки в надежде получить билет на спектакль с участием Йенни Линд; то же повторялось впоследствии и в различных европейских и американских городах. Йенни Линд произвела на этот раз еще более сильное впечатление даже на тех, кто уже и раньше был от нее в восхищении; публика имела возможность услышать ее в нескольких в высшей степени разнообразных партиях. Исполнение ею «Нормы» было поистине классическим! Каждая ее поза могла служить моделью скульптору. Напрашивалось предположение, что она заранее обдумывала малейшие подробности, изучала перед зеркалом каждый жест, а между тем все это было результатом одного лишь вдохновения и потому всегда поражало новизной и жизненной правдой. Я видел и слышал в «Норме» знаменитых Малибран, Гризи и Шрёдер-Девриент, но как ни гениально было исполнение каждой из них, Йенни Линд произвела на меня еще более глубокое, чарующее впечатление. Она вела роль правдивее, захватывала своим пением и игрой сильнее, чем все они. Ее Норма была не беснующейся итальянкой, а оскорбленной женщиной, женщиной с редким сердцем, готовой пожертвовать собою ради невинной соперницы. Она решается на убийство детей вероломного возлюбленного лишь под влиянием минутной вспышки, а стоит ей взглянуть на невинных малюток, и она обезоружена. «Норма, святая жрица!» — поет хор, и эту-то жрицу и олицетворяла собою Йенни Линд, когда исполняла «каста дива». В Копенгагене Йенни Линд исполняла все свои партии на шведском языке, тогда как остальные участники спектакля пели по-датски, и оба языка отлично гармонировали один с другим; ничто не нарушало целостности впечатления даже в «Дочери полка», где много диалогов; в устах Йенни Линд шведский язык звучал как-то особенно характерно, как-то особенно шел к ней. А ее игра! Впрочем, слово «игра» здесь неуместно; это была сама жизнь, сама правда, каких до сих пор еще не знала сцена. Йенни Линд показала нам настоящее дитя природы, выросшее в солдатском лагере, и в то же время в каждом ее движении проглядывали врожденные грация и благородство. «Дочь полка» и «Сомнамбула» были лучшими партиями Йенни Линд, ни одна певица не могла бы в них соперничать с нею. Слушая ее, глядя на нее, хотелось и смеяться и плакать от умиления, казалось, что сидишь в церкви, становишься лучше и добрее! Появлялось такое чувство, что Бог не только в природе, но и в искусстве, а церковь и есть то место, где ощущаешь присутствие Бога. Мендельсон, говоря со мною о Йенни Линд, выразился так: «Такая личность, как она, рождается даже реже, чем раз в столетие!» Таково же и мое убеждение. Видя ее на сцене, чувствуешь, что священный напиток искусства подносится тебе в чистом сосуде. «Вот была бы исполнительница для моей Вальборг!» — воскликнул Эленшлегер, сияя от восторга, и посвятил ей прекрасное, глубоко прочувствованное стихотворение. Торвальдсен с первого же раза признал в ней гениальную актрису, и когда я познакомил его с нею в театре, он низко поклонился и поцеловал ей руку. Она вся вспыхнула и хотела, в свою очередь, поцеловать его руку; я же откровенно перепугался, зная нашу публику, в которой критический настрой всегда преобладал над благожелательными чувствами.
Да, никто не мог затмить Йенни Линд как актрису, кроме нее же самой, какою она являлась в частной жизни. Она очаровывала своим умом и детской радостью, с которой стремилась к скромной домашней жизни. Она была так счастлива, когда выпадала возможность хоть на время не принадлежать публике! Ее заветной мечтою была тихая семейная жизнь, и в то же время она всей душой любила искусство, сознавая свое высокое призвание, и была готова служить ему. Ее благородную, благочестивую натуру не могло испортить всеобщее поклонение; всего лишь один раз при мне она показала, что осознает свой талант и радуется ему. Это было во время ее последнего пребывания в Копенгагене. Она почти ежедневно выступала на сцене, каждый час был у нее расписан, но вот она услыхала о деятельности «Союза призрения покинутых детей», о его нужде в материальных средствах и сказала нам: «Да разве у меня не найдется свободного вечера! Я обязательно сыграю в пользу этих детей! Только уж на этот раз цены мы назначаем двойные!» Вообще же она строго следила за тем, чтобы этого никогда не случалось во время ее гастролей. Спектакль состоялся, он включал в себя акты из «Волшебного стрелка» и из «Лючии»; особенно хороша была Йенни Линд в партии Лючии. Сам Вальтер Скотт навряд ли мог бы представить себе более прекрасный и правдивый образ своей несчастной Лючии. Сбор со спектакля составил очень крупную сумму, и когда я назвал ее Йенни, прибавив при этом, что теперь бедные дети обеспечены года на два, она, вся сияя от счастья, со слезами на глазах воскликнула: «Как все же чудесно, что я могу так петь!»
Я привязался к ней всем сердцем, как нежный любящий брат, и был счастлив, что мне довелось узнать и понять столь незаурядную душу. Во время ее пребывания в Копенгагене я виделся с нею ежедневно. Она жила в семействе Бурнонвиля, и я проводил у них большую часть свободного времени. Перед отъездом Йенни Линд дала в отеле «Рояль» прощальный обед для всех, кто, как она выразилась, оказал ей услуги, и, насколько я помню, все приглашенные получили от нее что-нибудь на память. Бурнонвилю она подарила серебряный кубок с надписью: «Балетмейстеру Бурнонвилю, ставшему мне отцом в Дании, моем втором отечестве». Бурнонвиль в ответной речи сказал, что теперь все датчане захотят быть его детьми, чтобы сделаться братьями Йенни Линд! «Ну, это для меня слишком уж много! — ответила она, смеясь. — Лучше я выберу из них себе в братья кого-нибудь одного! Хотите вы, Андерсен, быть моим братом?» И она подошла ко мне, чокнулась со мною бокалом шампанского, и все гости выпили за здоровье новоиспеченного «братца». Когда она уехала из Копенгагена, голубь-письмоносец частенько летал между нами. Я так полюбил ее! Мне довелось встречаться с нею еще несколько раз, как это будет видно в дальнейшем. Виделись мы в Германии и в Англии, и об этих встречах можно было бы написать целую поэму сердца — разумеется, моего, и я смело могу сказать, что благодаря Йенни Линд я впервые познал святость искусства и проникся сознанием долга, повелевающего забывать самого себя ради достижения высших целей! Никакие книги, никакие люди долгое время не оказывали на меня как поэта более благотворного и облагораживающего влияния, нежели Йенни Линд; неудивительно поэтому, что я так долго и обстоятельно останавливаюсь на воспоминаниях о ней.
На собственном счастливом опыте я познал, что чем яснее становятся для человека задачи искусства и жизни, тем ярче озаряет солнечный свет и всю его душу. Благодатное время сменило для меня прежние мрачные дни! В душу мою снизошли мир и спокойствие, но вот что интересно: оказалось, что такое спокойствие отлично гармонирует с разнообразной, полной сменяющихся впечатлений жизнью путешественника. Было время, когда мне тяжело жилось на родине, так что пребывание за границей являлось для меня как бы передышкой, вот я и привык видеть в любой чужой стране настоящую землю обетованную. К тому же я легко привязывался к людям, которые, в свою очередь, платили мне сердечным участием и доверием. Поэтому неудивительно, что я чувствовал себя за границей отлично и ездил туда охотно. «Кто путешествует — живет!»
Летом 1844 года я снова отправился в Северную Германию. Одно милое любезное семейство из Ольденбурга — нынешний министр фон Эйзендекер с супругой — приглашало меня провести какое-то время у них. Граф Ранцау-Брайтенбург в своих письмах также постоянно напоминал, что в его доме меня всегда ждет самый теплый прием, и предлагал вновь посетить уютный Гольштейн. Вот и собрался я в путешествие, которое оказалось если не самым дальним, то наверняка самым интересным из всех, предпринятых мною.
По пути я наслаждался картинами идиллических летних пейзажей. У самого взморья в низменности, похожей на долину в Швейцарии, паслись коровы с колокольчиками на шее. Сам Брайтенбург расположен в лесах на побережье реки Стёр, выше Итцехо. Пароходы, следующие отсюда до Гамбурга, несколько оживляют эту небольшую речку. Местность здесь в высшей степени живописная, а сам замок необычайно уютен и знаком мне до мельчайших подробностей. Здесь я полностью мог отдаваться чтению книг и творчеству, чувствуя себя при этом в родной стихии, как птица в полете; любезные хозяева между тем окружали меня своей неустанной заботой, как если б я был их приехавшим погостить родственником. Мы часто совершали с графом Ранцау небольшие прогулки, во время которых я наслаждался красотами гольштинской природы. Здоровье графа к тому времени уже заметно пошатнулось; это было его последнее лето. Никогда с тех пор не доводилось мне посещать уютный, гостеприимный Брайтенбург. Граф сам предчувствовал свою близкую кончину. Как-то днем мы встретились с ним в саду. Он с чувством пожал мне руку и стал говорить о том, какую радость доставляет ему мое повсеместное признание за границей в качестве большого поэта, о своем дружеском ко мне расположении, а под конец неожиданно сказал: «Что ж, мой юный друг, Господь свидетель, но есть у меня определенные опасения, что видимся мы с вами здесь в последний раз! Дни мои, думается, уже сочтены...» С этими словами он посмотрел мне в глаза. Во взгляде его было столько грусти, что сердце встрепенулось у меня в груди; я стоял, не в силах вымолвить ни звука в ответ. Мы с ним находились как раз поблизости от садовой часовни. Распахнув калитку в густой живой изгороди, он вошел внутрь; я последовал за ним, и мы оказались в маленьком палисаднике прямо подле заросшей травой могилы с небольшой скамейкой перед ней. «Здесь вы меня и найдете, когда в следующий раз надумаете посетить Брайтенбург!» — сказал он. Горькие эти слова оказались пророческими: следующей зимой в Висбадене граф скончался. В его лице я утратил верного друга, защитника, поистине прекрасную, благороднейшею душу.
Когда в 1831 году я впервые приехал в Германию и посетил Гарц и Саксонскую Швейцарию, Гёте был еще жив. Моим страстным желанием было увидеться с ним. Путь от Гарца до Веймара невелик, но я не запасся тогда рекомендательным письмом к великому поэту, из произведений моих еще не было переведено на немецкий язык ни строчки, да вдобавок я слышал от многих, что Гёте — персона весьма важная. Захочет ли он принять меня? Я усомнился в этом и решил отложить свое посещение Веймара до тех пор, пока мне удастся создать такое произведение, которое сделает мое имя известным и в Германии. Благодаря «Импровизатору» мне это удалось, но тогда Гёте уже не было в живых. Возвращаясь на родину из путешествия по Турции, я познакомился у Мендельсона с невесткою Гёте, урожденной госпожой Погвиш, которая, по ее словам, приехала в Лейпциг по железной дороге из Дрездена специально ради меня. Эта умная почтенная женщина отнеслась ко мне с сердечной приветливостью и рассказала, что сын ее Вальтер давно уже бредит мною и что он еще мальчиком переделал моего «Импровизатора» в драму, которую играли в доме Гёте. Затем она добавила, что увлечение молодого человека моей персоной доходило до того, что он даже собирался поехать в Копенгаген — лично знакомиться со мною. Какой-то путешественник-датчанин, которого он встретил в Саксонской Швейцарии, дал ему письмо ко мне, но обо мне самом отзывался не слишком тепло и был просто поражен тем уважительным отношением ко мне как писателю, которое демонстрировал юный Гёте.
Итак, у меня уже были друзья и в Веймаре. И меня непреодолимо влекло в этот город, откуда живущие в нем Гёте, Шиллер, Виланд и Гердер излучали мощный поток света, разливающегося по всему миру. Я въехал в это маленькое герцогство, гордость которого составляют фигура Лютера, певческие праздники в Вартбурге и многочисленные воспоминания о славном прошлом. В сам же Веймар я попал 24 июня, как раз в день рождения великого герцога. Все кругом говорило о празднике, и прибывший в театр, где давали премьеру оперы, юный наследный великий герцог был встречен всеобщим ликованием и шумными овациями. Не думал, не гадал я тогда, как крепко привяжусь я всем сердцем к красоте, открывавшейся ныне моим глазам, сколько будущих моих друзей сидит тут вокруг меня, как дорого и мило станет для меня это место! Да, этот немецкий город стал для меня второй родиной! Меня познакомили с достойным другом Гёте и прекраснейшим человеком, старым канцлером Мюллером, и он принимал меня у себя с самым сердечным радушием. В первое же свое посещение я случайно встретился у него с камергером Больё де Марконэ, которого я знал еще по Ольденбургу. Он только недавно получил назначение в Веймар и жил здесь холостяком. Он предложил мне вместо того, чтобы жить в отеле, переехать на все время моего пребывания в Веймаре к нему. Я с благодарностью принял приглашение и несколько часов спустя уже устроился у него как нельзя лучше. Есть люди, которые располагают к себе с первого же знакомства и которых любишь потом всю жизнь; к таковым принадлежал и мой хозяин, и за эти дни я приобрел в нем, хочется надеяться, навсегда, верного друга. Больё ввел меня во все лучшие семейства города, канцлер Мюллер также взял меня под свое покровительство, и вот я из одинокого, всем чужого приезжего (госпожа фон Гёте и ее сыновья в тот период были в Вене) превратился в желанного гостя во всех кругах местного общества.
Милостивый и сердечный прием великого герцога и его супруги совершенно очаровал меня. После того как я был им представлен, они пригласили меня на обед к себе, а вскоре затем я получил приглашение и от наследного великого герцога с супругою, урожденной принцессой Нидерландов. Они проживали тогда в охотничьем замке Эттерсбург, расположенном на холме близ леса. Я поехал туда с канцлером Мюллером и биографом Гёте Эккерманом. Недалеко от замка нашу карету остановил какой-то молодой человек с приятным, открытым лицом и красивыми кроткими глазами и спросил: «А что, Андерсен с вами?» Заметив, что он рад видеть меня, я пожал ему руку; он же сказал: «Прекрасно сделали, что приехали! До скорой встречи!» — «Кто этот молодой человек?» — спросил я, когда мы тронулись дальше. «Да ведь это и есть наследный великий герцог!» — ответил канцлер Мюллер. Итак, представление мое уже состоялось. В замке мы опять встретились. Все здесь дышало каким-то удивительным уютом и покоем; я видел вокруг себя приветливые, радостные лица, в обществе царило оживление. После торжественного обеда герцогская супружеская чета в сопровождении гостей отправилась в близлежащую деревушку. Молодежь со всей округи собралась здесь, чтобы отпраздновать день рождения всеми любимого наследного герцога, а заодно и его возвращение в Эттерсбург. Всюду расставлены были высокие шесты с призами — расшитыми полотенцами и развевающимися на ветру красочными лентами; под звуки скрипок в сени могучей липы начались веселые танцы. Обстановка царила самая непринужденная, все вокруг были довольны, счастливы. Молодую герцогскую чету, по-видимому, объединяло глубокое искреннее чувство. Чтобы легко чувствовать себя при дворе, надо обладать способностью разглядеть за звездами на мундирах бьющиеся в груди сердца; как раз одним из благороднейших, лучших сердец и обладал Карл Александр Саксен-Веймарский. Много раз впоследствии — и в счастливые, радостные и в трудные, полные печальных событий годы — имел я возможность лишний раз убедиться в этом. Во время пребывания в Веймаре я еще не раз посетил прекрасный Эттерсбург, и однажды наследный великий герцог показал мне в парке, откуда видны горы Гарца, старое дерево, на стволе которого вырезали свои имена Гёте, Шиллер и Виланд. Казалось, сам Юпитер пожелал отметить его, расщепив своей молнией одну из ветвей. Госпожа фон Гросс, — женщина с большим умом, известная под псевдонимом Амалии Винтерс писательница, а также милейший канцлер Мюллер сумели живо воскресить перед нами своими рассказами время Гёте и пояснить нам текст «Фауста» самыми яркими комментариями. К кружку нашему принадлежал еще добрейший, по-детски наивный Эккерман, и вечер за вечером пролетали для меня чередою чудесных снов. Часто кто-нибудь из нас читал вслух свои произведения, и я также отважился прочесть по-немецки свою сказку «Стойкий оловянный солдатик». Канцлер Мюллер сводил меня в герцогский склеп, где рядом со своей супругой похоронен Карл Август. Выходит, я ошибался, когда, думая, что он похоронен между могилами Шиллера и Гёте, писал: «Покоясь между солнцем и бурным водопадом, герцог почивает в радужных лучах славы». Великие бессмертные друзья царственных супругов, которых они сумели оценить еще при жизни, нашли последнее пристанище здесь же; увядшие лавровые венки лежат на простых темных гробницах, единственным украшением которых являются нетленные имена — Гёте и Шиллер. Как при жизни государь и поэт шли рука об руку, так и после смерти останки их покоятся под одним сводом. Такие места навсегда остаются в памяти; оказавшись в нем, невольно шепчешь про себя молитву, слышать которую может лишь один Господь!
Перед отъездом я написал в альбом маленькому принцу Карлу Августу следующее стихотворение:
Веймар
В тюрингском лесу замок-дворец
Уютен стоит и светел.
Вот в этой обители я образец
Семейного счастья встретил:
Вошел я — роскошь, мрамор вокруг,
Величье тронного зала,
И там, едва я вошел, как вдруг
Мне дивная сцена предстала.Играла с сыном княгиня, мать,
Сама весела и невинна,
Пускалась галопом, галопом скакать,
Взяв на спину сына.
И лик материнский так ясен был,
Так радостны, радостны взоры,
Что, верю, на чисто молитвенный пыл
Откликнутся ангелов хоры!И ты с отцовской улыбкой, дитя,
С голубыми глазами вместе
Его добросердие приобретя,
Открытость и чувство чести,
Да будешь верен его судьбе:
Науки — твой светоч яркий,
И книжкой сказок природа тебе
Раскроет свои подарки.О лес Тюрингский! В тебе вовек
Не смолкнут отзвуки мира —
И то, что Лютер великий рек,
И Гёте живая лира!
Благослови же сей дом, Творец,
Он многих людей приветил!
В тюрингском лесу замок-дворец
Стоит, уютен и светел.
Прощание с Веймаром было для меня почти таким же тяжким, как расставание с отчим домом. Когда, выезжая из ворот на мельничный мост, я обернулся, чтобы бросить последний взор на город и замок, сердце мое сжалось от грусти: одна из самых прекрасных глав моей жизни закончилась. Мне казалось, что дальнейшее путешествие уже не будет иметь для меня никакой прелести. Часто с тех пор летел от меня туда голубь-письмоносец, а еще чаще — мои мысли. В Веймаре, городе поэтов, душу мою озарил яркий солнечный свет.
В Лейпциге, куда я прибыл затем, меня ожидал прекрасный, истинно поэтический вечер у Роберта Шумана. Гениальный композитор год тому назад положил на музыку четыре моих стихотворения, переведенные Шамиссо, и оказал мне честь, посвятив их мне. Романсы эти и были спеты в упомянутый вечер госпожою Фреге, восхищавшей тысячи людей своей манерой исполнения. Аккомпанировала ей Клара Шуман, а единственными слушателями были лишь сами авторы — композитор да поэт. Прекрасная музыка и оживленная беседа за ужином заставили время пролететь чересчур быстро. В одном письме ко мне Роберт Шуман также вспоминает об этом очаровательном вечере: «Когда же повторится такая встреча, как в тот вечер, когда сошлись вместе все мы — поэт, певица, аккомпаниаторша и композитор? Знаете ли Вы «Кораблик» Уланда?
— На том же месте
встретимся ли снова? —
Тот вечер я не забуду никогда».
В Дрездене я обрел новых друзей — людей старше меня по возрасту, но вечно юных душою. Одним из них стал мой почти соотечественник, гениальный норвежец Даль, умевший на своих полотнах заставлять березу расти, а струи водопада с шумом низвергаться вниз, как у себя на родине в норвежских долинах. Другим — Фогель фон Фогельштайн, почтивший меня тем, что написал мой портрет, который впоследствии был включен в Королевское собрание живописи. Директор театра Люттихау закрепил за мною место в директорской ложе на все вечерние спектакли, а высокочтимая баронесса Декен — одна из благороднейших дам, когда-либо входивших в высшее общество Дрездена, — принимала меня у себя, как родного сына. Позже, бывая в ее доме и наслаждаясь обществом ее милых детей, я постоянно ощущал ее поистине материнскую заботу обо мне. Как же светел и прекрасен мир, как добры бывают люди! Какое великое счастье — жить! Здесь я в полной мере сумел ощутить все это.
Армейский офицер Эдмон де Марконэ — младший брат Больё — приехал сюда на денек из Таранда, где отдыхал в летние месяцы. Приняв его любезное приглашение, я также провел несколько удивительных дней среди великолепных гор! Помимо этого, я завязал массу новых знакомств: все вокруг были так добры ко мне, видели во мне только хорошее, совершенно не обращая внимания на недостатки. Баронесса Декен представила меня гениальному художнику Речу, известному своими прекрасными иллюстрациями к Гёте и Шекспиру. Его уютный гостеприимный дом был расположен за городом на полпути к Мейсену среди невысоких холмов, покрытых густыми виноградниками, — настоящая сельская идиллия. Каждый год в день рождения жены он преподносил ей одну из своих работ, как правило, лучшую. За много лет коллекция ее составила целый обширный альбом. Художник завещал, в случае если он умрет раньше супруги, она продала альбом и таким образом получила средства к безбедному существованию. Среди неоконченных картин в его мастерской меня особо поразило полотно «Бегство в Египет». На нем изображена глухая ночь; все объято сном: спят Мария и Иосиф, деревья и кусты, спит даже осел, и лишь младенец Иисус бодрствует. Лицо его открыто, и от него исходит сияние, озаряющее окрестности. Я пересказал Речу одну из своих сказок и получил в качестве ответного подарка замечательный рисунок: юная девушка выглядывает из-за маски пожилой матроны. Так за старинной мудростью сказок нет-нет да и блеснет юной прелестью вечно молодая душа народа. Все гениальные творения этого великого мастера отмечены печатью тончайшей игры мысли.
В богатом имении майора Серре и его любезной супруги, в Максене у границы Саксонской Швейцарии, я вкушал прелести немецкой деревенской жизни. Здесь было несколько каменоломен, печей для обжига извести, работа на них кипела день и ночь. Принимали меня в высшей степени радушно; не знаю, кто в мире способен сравниться в гостеприимстве с этой удивительной супружеской парой, в доме которой благодаря созданной хозяевами обстановке сердечной теплоты привыкли собираться в высшей степени интересные и богатые в духовном отношении личности. Я пробыл у них более недели и за это время успел познакомиться с Колем — автором замечательных, живых и образных книг путевых очерков. Бывала здесь также и писательница графиня Ида Хан-Хан, чьи романы и путевые заметки пользовались в то время особым успехом. Впоследствии благодаря переходу писательницы в католическую веру и в связи с выходом книги «Из Вавилона в Иерусалим» ее имя снова у всех на устах. Ее отец, как говорили, славился своей страстью к театральному искусству, так что в конце концов почти полностью забросил дела в имениях и разъезжал повсюду со своей актерской труппой. Сама она вышла замуж за двоюродного брата, богатого графа Хан-Хана, с которым впоследствии развелась и занялась сочинительством стихов, романов и путевых зарисовок. Романы ее упрекали в излишней утонченности и якобы выдвинутом на передний план нарочитом аристократизме; в тех же прегрешениях обвиняли и саму писательницу, чего, впрочем, в общении с ней я совершенно не заметил. За дни, проведенные нами в Максене, я сумел в полной мере оценить ее неподдельную женственность и веселый нрав, что вкупе с прочими положительными качествами не могло не внушать доверие к этой, на мой взгляд, в высшей степени достойной особе. На родине и в путешествиях постоянным спутником ее был барон Бюстрам, человек весьма милый и любезный. Все сходились во мнении и высказывали это вслух, что графиня и барон женаты; в обществе их так и принимали в качестве супругов. Когда я как-то раз поинтересовался причиной того, что брак их содержится в тайне, мне сказали, что, выйдя официально замуж, графиня лишится большого пенсиона, выплачиваемого ей бывшим мужем, а вместе с ним и средств к существованию. Как писательница она подверглась бесчисленным жестоким насмешкам и нападкам. Те, кто пытается представить ее всего лишь пишущей монахиней или же пропагандисткой идеи католицизма, судят явно предвзято и несправедливо. Остается только горько сожалеть, что таланты, дарованные Господом столь благородной и достойной женщине, не получили должного развития, не расцвели пышным цветом и не принесли тех плодов, которые могли бы получиться в иных, более благоприятных условиях. Ко мне она всегда относилась с добротой и участием, воспринимая меня как поэта через призму моих сказок и романа «Всего лишь скрипач», о чем и повествует строфа, написанная ею мне в альбом как-то в утренний час:
Андерсену
Сколько же эльфов и фей, и растений,
Гениев, духов — смеяться изволь!
Сколько за этим сердечных мучений,
Какая же в этом душевная боль!Ида Хан-Хан. Дрезден, 14 июля 1844 г.
Где принимают хорошо, там с радостью и остаешься, и я чувствовал себя во время этого маленького путешествия по Германии несказанно счастливым. Я утвердился во мнении, что никто здесь не считает меня чужаком. В моих произведениях ценили главным образом сердечность, естественность и правдивость; ведь как бы ни была прекрасна и достойна похвалы форма произведения, как бы ни поражали своей глубиной высказанные в нем идеи, главную роль играет все-таки пронизывающее его искреннее чувство. Из всех свойств человеческой натуры оно менее всего подвергается влиянию времени и наиболее доступно пониманию каждого.
Домой я направился через Берлин, где я не был уже несколько лет, но самого дорогого из моих тамошних друзей, Шамиссо, к тому времени уже не было в живых.
Здесь дикий лебедь, летавший по свету,
На дикие камни главу преклонил.
Ныне он унесся в иной, лучший мир. Я увиделся с его детьми, оставшимися теперь круглыми сиротами. Лишь глядя на окружающую меня молодежь, я осознаю, что старею, по себе же я этого совсем не замечаю. Сыновья Шамиссо, которых я видел в последний раз еще мальчуганами, игравшими в садике, были теперь уже офицерами, носили сабли и каски, и я подумал о том, как быстро летят годы, как все меняется и сколько дорогих сердцу людей уносит с собой время.
Не так страшны, как говорят о том,
Потери в этой жизни быстротечной:
Жди встречи там — соединен мостом
Наш бренный мир с той жизнью вечной.
Еще один дом гостеприимно распахнул для меня свои двери — в семье посла Савиньи меня ждал самый теплый, сердечный прием. Здесь я познакомился с необычайно одаренной, гениальной госпожой фон Арним, или, если называть ее тем именем, под которым она гораздо более известна всем, Беттиной — той самой Беттиной Гёте. Она и госпожа Савиньи приходились сестрами Клеменсу Брентано. Сперва, правда, я свел знакомство с красивыми и смешливыми дочерьми Беттины, младшая из которых являлась автором в высшей степени поэтической сказки «Дочь лунного короля». Представив меня матери, дочери спросили: «Ну, и что ты о нем скажешь?» Пристально посмотрев на меня, Беттина коснулась рукой моей щеки и, обронив: «Passable!»1, отошла в сторону. Вскоре, однако, она вернулась и завязала со мной разговор в свойственной ей любезной и слегка чудаковатой манере. Беседа наша длилась около часа; первую скрипку в ней играла Беттина, я же по большей части молча внимал ей, совершенно покоренный красноречием и настоящим фейерверком идей этой интереснейшей женщины.
Когда под вечер общество стало расходиться, она отпустила свой экипаж и мы все вместе двинулись пешком по Унтер-ден-Линден: Беттина под руку с принцессой Вюртембергской, я же в компании девушек. Поравнявшись с отелем «Майнхардтс», где я снимал номер, мы остановились. Проводив меня до самого крыльца, Беттина на манер военных приложила руку к виску и отчеканила: «Доброй ночи тебе, товарищ! Спи спокойно». Когда пару дней спустя я нанес ей визит, она произвела на меня совсем иное впечатление: все тот же острый ум, сердечность, душевная глубина и очарование, однако — ни малейшего намека на прежнюю шутливую игривость.
Она хорошо известна благодаря своим книгам, однако лишь немногие знакомы еще с одной гранью ее удивительного дарования — гениальным талантом рисовальщицы. Причем и здесь на первом плане у нее стоят оригинальность замысла и необычный способ его воплощения. На ее рисунке, изображающем смерть молодого человека от алкоголя, полуобнаженный юноша спускается в сводчатый погреб, где, подобно чудищам, поджидают его винные бочки. Вокруг него в неистовой вакханалии беснуются жрецы Бахуса обоего пола; они вцепились в свою жертву, обвивают ее, как змеи, и наконец убивают. Я знаю, что Торвальдсен, которому Беттина однажды показала свои рисунки, был поражен ими.
«Da haben Sie mein letztes Buch, lieber Andersen!»2 — надписала она свою книжку «Весенний венок Брентано», подаренную мне при расставании.
Так удивительно прекрасно, когда вдали от родины находишь дом, где ты — желанный гость, где при виде тебя в глазах хозяев вспыхивает неподдельная радость и ты с первых же шагов чувствуешь себя членом счастливой семьи, отогреваешься душой у теплого домашнего очага. Подобный прием ждал меня в доме профессора Вейса, к которому у меня было рекомендательное письмо от Х.К. Эрстеда. Семья профессора встретила меня мило и сердечно. Однако сколько бы новых знакомств я ни завязал, ничуть не менее интересно мне было обновить старые. Я вновь повстречал здесь Корнелиуса, которого знал по Риму, Шеллинга, с которым судьба свела меня в Мюнхене, своего почти что земляка норвежца Стеффенса. Тика, знакомого мне по Дрездену, я не встречал со времени своей первой поездки в Германию. Он немало изменился с тех пор, однако умные глаза его по-прежнему светились добротой, а в рукопожатии чувствовались все та же теплота и сердечность. Чтобы повидать его, мне пришлось отправиться в Потсдам, где он проживал в богатом и красивом доме. За обедом я был представлен его брату — скульптору. Здесь же я узнал, что прусская королевская чета удостоила мою особу своего милостивого внимания: прочтя роман «Всего лишь скрипач», который им чрезвычайно понравился, они подробно расспрашивали Тика обо мне. К сожалению, в тот момент венценосной четы не было в Берлине — я прибыл сюда вечером накануне их отъезда, во время которого произошло известное омерзительное покушение.
На прощание меня ждал чудесный подарок: провожавшие меня друзья немцы исполнили вдохновенную песню, сочиненную в мою честь народным поэтом Клетке, всегда восхищавшим меня своей по-ребячески чистой и свежей душой. За год до этого он посвятил мне вторую часть своих «Немецких сказок», в то время как первая их часть посвящена Тику. Привожу здесь текст этого прекрасного прощального привета из Берлина:
Х.К. Андерсену
Прекрасных эльфов дивный хор
Поет тебе ночами.
Краса лесов и рек, и гор
Раскрылась пред очами —Волшебный мир в златой пыльце,
Где мраморные своды
Встают, и эльфы во дворце
Заводят хороводы,Ведь ты, волшебник, их призвал,
Слуг верных и проворных,
Ты — их король средь чащ и скал,
И в рудниках подгорных.Издалека смотрю я в даль
Страны твоей поющей,
А там — там легкая печаль
Пронизывает кущиИ одиночество поет,
И ветер воет либо...
А впрочем — вот, за это вот —
Немецкое спасибо!
Переправившись в бурную погоду из Штеттина в Копенгаген, я с радостью повидался со всеми своими дорогими друзьями, однако несколько дней спустя снова уехал из столицы. Несколько превосходных летних дней я провел в милом Глорупе у графа Мольтке-Витфельда. Здесь я получил письмо от посла Ранцау-Брайтенбурга, находившегося вместе с королем Кристианом VIII и королевой Каролиной Амалией на купаньях на острове Фёр. Оказалось, что Ранцау сообщил королю о моей поездке в Германию и об оказанном мне Веймарским двором милостивом приеме, и король с королевой, всегда относившиеся ко мне весьма благосклонно, также пожелали пригласить меня провести в их обществе несколько дней. Милостивое приглашение свое они и передали мне через графа Ранцау.
Зарисовки красот здешней, дотоле неизвестной мне природы — едва возвышающиеся над морем острова Халлигенского архипелага, столь образно описанные в новеллах Бирнацки, а также песчаные дюны Амрума — я попытался дать в своем романе «Две баронессы»: именно милостивому приглашению короля и королевы книга обязана появлением в ней картин удивительных и своеобразных пейзажей Южного Шлезвига. Не скрою, приглашение весьма польстило мне; кроме того, я был счастлив вновь повидаться с моим милым графом Ранцау-Брайтенбургом. К сожалению, то была наша последняя встреча.
И вот как раз через двадцать пять лет со дня моего прибытия в Копенгаген бедным беспомощным мальчуганом мне предстояло быть в гостях у своих короля и королевы, к которым я всегда был искренно привязан и которых мне представлялся теперь случай узнать поближе и полюбить еще искреннее. Вся обстановка этого моего пребывания на Фёре, природа и люди, окружавшие меня, неизгладимо запечатлелись в моей памяти. Я чувствовал себя здесь достигшим той высоты, с которой я еще яснее мог видеть пройденный мною за эти двадцать пять лет жизненный путь, осознать все радости, выпавшие мне на долю, и понять, как весь ход событий неукоснительно вел меня к моему же благу. Да, воистину действительность зачастую превосходит самую прекраснейшую мечту!
С Фюна я переправился во Фленсбург, а затем началась долгая медленная поездка через вересковую пустошь, где быстро проносятся одни лишь облака. Вечный хруст песка, однообразный свист редких птиц в вереске — все нагоняло сон. Но еще медленнее, еще труднее, даже опаснее стала наша поездка, когда пустошь кончилась и размытая дорога обратилась в месиво; здесь положительно можно было сломать себе шею. Ни на минуту не прекращавшийся дождь превратил окрестные поля и луга в настоящие озера. Дорожная насыпь размокла и больше напоминала трясину, в которую лошади проваливались чуть ли не по брюхо. В некоторых местах крестьянам приходилось поддерживать наш неустойчивый экипаж, который в противном случае грозил вылететь за обочину и врезаться в один из низеньких придорожных домиков. Милю мы преодолевали за несколько часов; наконец кое-как достиг я Дагебюля, откуда видно было Северное море с островками вдоль всего берега, представлявшего, собственно, искусственную насыпь, укрепленную со стороны моря сплетенными из соломы волнорезами. Я приехал как раз во время прилива, ветер был попутный, и всего через какой-нибудь час я уже был на Фёре, который после трудного пути показался мне поистине волшебной страной. Городок Вюк, самый большой на всем острове, построен по голландскому образцу — дома все одноэтажные, с соломенными крышами и выступающими фронтонами. Вообще все здесь имело довольно-таки жалкий вид, но масса приезжих иностранцев и присутствие королевского двора придавали городку, особенно главной его улице, необычайно оживленный и праздничный вид. Гости разместились едва ли не в каждом доме, изо всех окон выглядывали знакомые лица, развевались датские флаги, играла музыка — словом, я будто попал в самый разгар какого-то празднества. Матросы с парохода понесли мой багаж в курзал. Неподалеку от пристани, вблизи одноэтажного домика, где разместилась королевская чета, увидели мы дощатый дом с раскрытыми настежь окнами; не успели мы подойти к нему, как в окнах появилось несколько дамских головок. Раздались крики: «Андерсен! Добро пожаловать! Добро пожаловать!» Матросы сняли шапки и низко поклонились мне; до сих пор я был для них неизвестным пассажиром, о звании и положении которого они могли лишь догадываться, теперь же я превратился в их глазах в важную персону — приветствовавшие меня дамы были принцессы Августенбургские и их мать, герцогиня. Едва я уселся в курзале за табльдот, как уже привлек к себе, как вновь прибывший, всеобщее любопытство; вскоре явился посланец короля звать меня к обеду в королевское семейство. Обед у них уже начался, но король и королева, узнав о моем прибытии, велели сейчас же пригласить меня к себе. «Наконец-то, с вашим появлением здесь определенно станет интереснее!» — сказал мне мой земляк, сосед по столу. Согласно распоряжению короля, мне было немедленно отведено помещение, завтракал же, обедал и ужинал я в обществе их величеств и Ранцау-Брайтенбурга. Я провел на Фёре чудные, светлые, поистине поэтические дни, каких уже не видал никогда потом. Как приятно открыть для себя благородных и прекрасных людей там, где обычно привык видеть лишь короны да пурпурные мантии. Немногие в своей частной жизни были приветливее и проще нашей царственной четы, которую я имел здесь случай узнать поближе. Благослови их Бог за ту ласку, которой они согрели тогда мою душу!
По вечерам я обыкновенно читал вслух какие-нибудь сказки. Королю особенно нравились «Соловей» и «Свинопас», и их часто приходилось перечитывать. Вскоре проявился и мой талант импровизатора, причем вот по какому поводу. Однажды вечером кто-то из придворных кавалеров сочинил для одной из молодых принцесс Августенбургских некое шутливое двустишие. Я стоял рядом и с иронией заметил: «Вы неправильно читаете свои стихи! Я их знаю лучше! Вам следовало сказать...» И я произнес экспромт. Поднялся смех, раздались шутки; шум долетел до короля, игравшего в карты в соседней комнате, и он спросил, в чем дело. Я повторил ему свой экспромт, сочиненный как бы от имени другого лица, и тут все дружно принялись выдумывать разного рода экспромты, а я должен был выслушивать каждый и помогать в случае каких-либо затруднений.
«Выходит, я один ничего не сочинил?! — воскликнул генерал Эвальд, игравший в карты с королем. — Будьте добры, напомните мне что-нибудь из моих лучших сочинений!» — «Стихи Эвальда прекрасно известны его величеству, да и всей стране!» — отшутился я и хотел было отойти, однако меня остановила королева Каролина Амалия. «А не могли бы вы припомнить, что я думала и чувствовала?» — попросила она. Я решил, что по этому случаю следует сочинить более продуманные строки, и ответил: «Разумеется, ваше величество, я все это записал, сохранил и готов завтра же принести свои записи!» — «Не забудьте же!» — сказала королева, однако все принялись с таким жаром уговаривать меня прочесть стихи тотчас же, что мне пришлось сочинить следующие строки, помещенные впоследствии в сборник моих стихов:
Молитва
Да устоит сей замок и земля,
Да воссияет солнцем он в ненастье,
Да укрепится сердце короля,
Да будет в Дании навечно мир и счастье!
И пусть несет наш стяг победный тут
Любовь, с одним лишь благородством споря,
Когда ж на Суд все царства призовут,
Да будет Дания, как лилия средь моря!
Участвовал я также в различных прогулках и экскурсиях королевской четы. Между прочим, мы посетили самые большие из прибрежных островов Халлигена, в этих зеленых, поросших травою рун моря, которыми оно рассказывает нам о некогда затонувшей здесь суше. Бурные волны превратили плоскую равнину в островки, которые часто размываются, и при этом гибнут люди и целые населенные пункты. Год за годом исчезают один за другим эти клочки земли, и лет через пятьдесят здесь, пожалуй, будет сплошная морская гладь. Острова Халлигенского архипелага сейчас — крохотные равнинные кусочки суши, поросшие жесткой темно-зеленой травой, на которых пасутся небольшие стада овец местных жителей. Когда уровень воды повышается, овец приходится поднимать на крыши домов, чтобы уберечь от волн, полностью покрывающих эти участки земли, расположенные в миле от берега.
Бирнацки удалось в своих рассказах прекрасно воссоздать колорит этих мест. Я читал его описания, глядя на расстилающиеся передо мной пейзажи, и дивился, с какой точностью рисует он те картины, которые проходят у меня перед глазами. Казалось, лучше, естественнее его передать их никому не под силу. То, что в романе «Две баронессы» я все же решился описать природу этих мест, вызвано попыткой посмотреть, какую окраску они приобретут под пером другого писателя.
Мы посетили остров Оланд, на котором есть даже небольшой городок. Дома в нем стоят, тесно прижавшись друг к другу, как бы сплоченные общей бедой. Все они выстроены на сваях; оконца везде маленькие и напоминают корабельные иллюминаторы. В крохотных, обшитых грубыми досками комнатках за неизменными прялками жены и дочери здешних жителей нередко проводят в одиночестве по полгода. В каждом доме непременно висит книжная полка — среди книг я находил датские, немецкие и фризские. Так, за работой и чтением, и проходят дни отшельников этих мест, а прямо за стенами домов, похожих на обломки потерпевших бедствие кораблей, рокочет бушующее море. Иногда по ночам сбившиеся с курса суда садятся здесь на мели. В 1825 году поднявшиеся во время шторма волны смывали людей и целые дома; едва одетые жители искали спасения на крышах собственных домов, сидели там дни и ночи, до тех пор, пока и крыши не уходили под воду. Ни с Фёра, ни с материка помочь им было невозможно. Местное кладбище также было наполовину размыто; ужасное зрелище являли собой волны, игравшие останками тел и обломками гробов. И все же никто из местных жителей и не думает уезжать отсюда — печаль по дому гонит их с материка обратно, в родные места.
На острове мы побывали вместе с королевской четой. Пароход, доставивший нас, бросил якорь далеко от берега, и надо было переправляться на лодках, а их было немного. Я скромно держался в стороне, так что едва попал в последнюю и прибыл на остров тогда, когда король уже возвращался обратно. «Вы только что едете? — приветливо сказал он мне. — Ну ничего, не спешите, хорошенько осмотрите все, пусть лодка подождет! Побывайте на старом кладбище и непременно загляните в один домик там, неподалеку, хозяйка — такая красавица!» Все мужское население острова находилось в плавании, и нас принимали одни женщины. Единственный оставшийся здесь мужчина оказался только что вставшим после болезни. Перед церковью была выстроена триумфальная арка, увитая цветами. Их пришлось привозить с Фёра, а сама арка вышла такой узкой и низкой, что ее приходилось обходить. Однако благие намерения были налицо! Единственный розовый куст, росший на островке, срезали и прикрыли им грязную лужу на дороге, по которой должна была пройти королева, и это внимание глубоко ее тронуло. Девушки здесь были очень красивы; одеты они были в полувосточном стиле; здешнее население считает, что ведет свой род от греков. Женщины ходят с наполовину закрытыми лицами, а на голове под покрывалом носят красочные греческие фески, вокруг которых укладывают косы.
Я побывал на кладбище, видел красавицу, о которой говорил король, и вернулся на пароход к самому обеду. После обеда, когда судно наше лавировало между островками архипелага, освещенными лучами заходящего солнца, палубу парохода на скорую руку превратили в бальную залу, и начались танцы. Танцевали все — и стар, и млад, лакеи разносили прохладительные напитки, а матросы, стоя на колесных ящиках, измеряли глубину и монотонно сообщали количество футов. Взошла полная круглая луна; Амрунские дюны возвышались, словно снежная цепь Альпийских гор.
Эти пустынные дюны я посетил немного позже. Король отправился в эти места поохотиться на кроликов; тысячи этих тварей расплодились на острове всего несколько лет спустя с того дня, как «Адам и Ева» этих зверушек попали сюда с севшего на мель судна. Кроме меня, участия в охоте не принимал один лишь принц Норский; вдвоем с ним мы и отправились побродить среди дюн. Вид их чем-то неуловимо напоминал покрытую пеплом вершину Везувия, тем более что здесь, как там в пепле, ноги вязли на каждом шагу в податливой песчаной почве. Солнце так нещадно обжигало своими лучами белесые холмы, что казалось, будто идешь по какой-то африканской пустыне. Меж дюнами цвел вереск, кое-где попадались кусты какого-то особого вида роз, прочая же местность была полностью лишена растительности. На подсыхающем песке угадывались отпечатки волн — отхлынувшее море оставило здесь свои причудливые иероглифы.
Мы с принцем взобрались на верхушку самой большой дюны и присели отдохнуть. Был час отлива; мы вглядывались в волны Северного моря, отошедшие от берега более чем на милю. Оставшиеся на песке в ожидании прилива суда напоминали выброшенных на берег рыб. Сновавшие вдалеке между ними матросы казались нам движущимися черными точками. Там, где отхлынувшее море неторопливо лизало песчаную гладь, видна была длинная отмель, упомянутая в «Датской лоции». Над нею возвышалась высокая башня на сваях, построенная специально для тех, чьи суда могут сесть в этих местах на мель. Здесь жертвы кораблекрушения находят приют; специально для них в башне оставлены бочонок с питьевой водой и корзинка с едой и вином, чтобы несчастные могли переждать здесь бурю, пока море не успокоится и не даст возможности прийти им на помощь. В часы отлива появлялась возможность посуху перебраться с Амрунских дюн на Фёр; мы видели многочисленные повозки, катившие по подсыхающей почве с одного острова на другой. На фоне белого песка и голубизны горизонта они выглядели вдвое больше своих реальных размеров, и казалось, что они плывут по воздуху. Хотя песок обнажившегося дна и подсох, однако он был весь иссечен сетью мелких трещинок, в которых струилась вода, — море недвусмысленно заявляло свои права на эту часть суши, которая вскоре вновь отойдет ему.
Какое сказочное разнообразие впечатлений — после созерцания этих картин дикой природы вновь вернуться к торжественному обеду с королем, к великолепному концерту придворных музыкантов и импровизированному балу в курзале, к прогулке по бульвару в лунном свете в обществе нарядной здешней публики!
Графу Ранцау было известно, какое значение имеет для меня шестое сентября — ведь это был день моего первого прибытия в Копенгаген двадцать пять лет тому назад. Сидя в этот день за королевским столом и мысленно воскрешая в памяти все пережитое мною, я едва сдерживал слезы. В такие минуты душа преисполняется благодарности Творцу, и мы льнем к Нему всем сердцем. Я ясно сознавал все свое ничтожество, сознавал, что всем, решительно всем обязан Ему одному!
После обеда король и королева стали меня поздравлять, причем мало сказать, милостиво — с необыкновенным сердечным участием. Король поздравил со всем, чего я достиг за эти двадцать пять лет, и стал расспрашивать меня о моих первых шагах в столице. Я рассказал ему о нескольких наиболее характерных эпизодах, а он, продолжая разговор, спросил, между прочим, получаю ли я какое-нибудь годовое пособие. Я сказал, что получаю 200 специй. «Немного!» — заметил он. «Да мне немного и надо! — ответил я. — Кроме того, кое-какой доход дают мне и мои произведения!»
Расспросив меня с неподдельным участием еще о различных обстоятельствах моей жизни и деятельности, король сказал: «Надо, чтобы вам теперь жилось получше!» — и закончил наш разговор следующими словами: «Если я могу когда-нибудь в чем-нибудь быть вам полезным, обращайтесь ко мне!» Вечером, во время придворного концерта, король возобновил со мною тот же разговор. Я был глубоко тронут.
Впоследствии некоторые из лиц, слышавших наш разговор с королем в этот день, упрекали меня в неумении пользоваться благоприятным моментом. «Король ведь чуть ли не в рот вам положил, что вы должны просить его о прибавке вам пособия! Он же сам сказал, что вы получаете слишком мало и что надо вам теперь устроиться получше!» — «Что вы! — ответил я им. — Как же мог я в такую минуту, когда был гостем их величеств, когда оба они выказали мне столько сердечной доброты, как же я мог ловить их на добром слове, воспользоваться им! Может быть, я вел себя и неумно, но иначе я не могу! Если король находит, что я заслуживаю большего, то он может и сам все устроить!»
Шестое сентября превратилось для меня в настоящий праздник; кроме короля, дали мне доказательство своего расположения и проживавшие на Фёре приезжие из Германии. За обедом в курзале, в то время, как я был приглашен к королевскому столу, немецкие гости провозгласили тост за датского поэта, которого они хорошо знали у себя на родине по его произведениям, а теперь узнали и лично. Один из моих земляков встал и поблагодарил за этот тост от моего имени. Столько знаков внимания, скажут мне, пожалуй, легко могут испортить человека, сделать его тщеславным. Но нет! На мой взгляд, подобное, напротив, делает человека лучше, добрее, проясняет его мысли и пробуждает стремление быть достойным такого отношения.
На прощальной аудиенции королева подарила мне на память о днях, проведенных мною на Фёре, дорогое кольцо, а король снова выразил мне свое милостивое, сердечное участие и приязнь. Сердце мое было преисполнено самой горячей благодарности им обоим.
Герцогиня Августенбургская, с которой я здесь ежедневно виделся и беседовал, тоже самым любезным образом пригласила меня заехать по пути на несколько дней в Августенбургский замок. Король и королева поддержали ее приглашение, и я с Фёра отправился на Альс, поистине красивейший из островов в Балтийском море, настоящий цветущий сад. Тучные поля и покрытые клевером пастбища окружены там кустами орешника и шиповника, возле крестьянских домиков разбиты обширные яблоневые сады; всюду леса, холмы... Восхитительны и виды открытого моря с лесистыми холмами Ангеленса, и узкого, похожего на реку Бельта. От замка вниз до самого фьорда тянется прекрасный сад. Я нашел здесь самый радушный прием и прекрасную семейную обстановку. Разговор велся всегда по-датски, окружали меня милые и любезные соотечественники, и ничто не предрекало грядущих мрачных событий. Я провел здесь две недели, наслаждаясь роскошной природой, прогулками и экскурсиями; тогда же начал я писать свой роман «Две баронессы». Почти каждый вечер в салоне звучала музыка. Несколько раз здесь бывал Келлерман; все заслушивались его чудесным исполнением собственных нежных, убаюкивающих фантазий, «Романески» и альпийских мелодий. Во время празднования дня рождения герцогини под аккомпанемент песен «застольного хора» состоялось факельное шествие, в самом замке праздничные мероприятия увенчались балом. Как всегда, приуроченные к этому дню, прошли знаменитые трехдневные августенбургские скачки. И в замке, и в городке собралась масса народу — похоже, все голштинское дворянство было здесь. За торжественным обедом герцог встал и произнес речь о значении, которое приобрела в настоящее время датская литература, о ее свежести и здоровой направленности в сравнении с новейшей германской и затем провозгласил тост в честь присутствующего здесь представителя датской литературы — меня. Я видел тогда в Августенбурге только веселые, приветливые лица, милую, счастливую жизнь; все здесь дышало поистине датским воздухом, — казалось, что над этим прекрасным местечком парил ангел мира. Было это осенью 1844 года. Как же скоро все переменилось.
Примечания
Линд Й. (1820—1887) — шведская оперная певица, с которой Андерсен познакомился в 1843 г., когда она только начинала свою европейскую карьеру.
Каста дива (casta diva) — ария Нормы из одноименной оперы В. Беллини.
«Дочь полка» (1840) — опера итальянского композитора Г. Доницетти (1797—1848).
«Сомнамбула» (1831) — опера итальянского композитора В. Беллини.
«Вот была бы исполнительница для моей Вальборг!..» — Имеется в героиня драмы Эленшлегера «Аксель и Вальборг».
...посвятил ей прекрасное, глубоко прочувствованное стихотворение... — Имеется в виду стихотворение Эленшлегера «Йенни Линд» (1845).
«Союз призрения покинутых детей» — благотворительная организация, созданная в 1837 г. при непосредственном участии Й. Коллина.
...из «Волшебного стрелка» и из «Лючии»... — Имеются в виду опера немецкого композитора К.М. фон Вебера (1786—1826) «Вольный стрелок» (1821) и опера итальянского композитора Г. Доницетти (1797—1848) «Лючия ди Ламмермур» (1835).
...положил на музыку четыре моих стихотворения... — В 1842 г. Р. Шуман положил на музыку четыре стихотворения Андерсена в переводе А. Шамиссо: «Мартовские фиалки», «Мечта матери», «Солдат» и «Музыкант».
...знаете ли вы «Кораблик» Уланда? — Речь идет о стихотворении немецкого поэта-романтика Л. Уланда (1787—1862) «Кораблик» (1810).
Хан-Хан И. (1805—1880) — немецкая романистка и поэтесса, а также автор многочисленных книг путевых очерков, в том числе «Из Вавилона в Иерусалим» (1851), в которой поведала о своем обращении в католичество.
«Здесь дикий лебедь, летавший по свету...» — Строки из стихотворения Андерсена, посвященного памяти А. Шамиссо и опубликованного 28 августа 1838 г. в газете «Кюбенхавнс постен».
«Не так страшны, как говорят о том...» — Строки из стихотворения, посвященного памяти супруги Й. Коллина, Х. Коллин, скончавшейся 21 мая 1845 г. Стихотворение было опубликовано в газете «Берлингске Тиденде» 24 мая 1845 г.
Арним Беттина фон (1785—1859) — немецкая писательница, вдова писателя-романтика А. фон Арнима, автора сборника народных стихов, песен и баллад «Волшебный рог мальчика» (1806—1808), «романа в письмах» «Переписка Гёте с ребенком» (1835), публицистического сочинения «Эта книга принадлежит королю» (1843) и др.
Здесь же я узнал, что прусская королевская чета удостоила мою особу своего милостивого внимания... — Имеются в виду король Пруссии Фридрих Вильгельм IV (1795—1861) и королева Элизабет (1801—1873).
...произошло известное омерзительное покушение. — Имеется в виду неудавшееся покушение на короля Пруссии Фредерика Вильгельма IV 26 июля 1841 г.
«Соловей» и «Свинопас»... — Сказки «Соловей» и «Свинопас» были написаны Андерсеном соответственно в 1843 и 1839 гг.
«Молитва» — стихотворение Андерсена, представленное в сборнике «Стихи, старые и новые» (1847).
...принц Норский... — Имеется в виду принц Фредерик (1800—1865), брат королевы Дании Каролины Амалии (1796—1881).
Келлерман К. (1815—1866) — скрипач-виртуоз, считавшийся одним из лучших музыкантов Европы.
1. «Passable!» — «Подходит!» (франц.)
2. «Любезный Андерсен, примите от меня в дар мою последнюю книгу!» (нем.)
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |